Как-то раз Иванов, Петров, Скребецкий, Васильченко, Володимирский и Пантелеймонов, идучи, теперь уже и не помнить за каким делом по улице Чугунко в компании Калязина, Доставаева и Отвалиева, встретили на углу проезда Маршала Шрамова брата Володимирского, Володимирского-второго, Петровых - второго и третьего, близнецов, не имеющих, впрочем, к Петрову-первому ни малейшего отношения, а также шедшую с ними, точно неизвестно зачем, а вернее всего, за пивом, Надежду Валентиновну Приходько, из-за которой впоследствии Доставаев, полный ревности к Отвалиеву (ревности, к слову сказать, столь же напрасной, как и самонадеянные мечтания самого Отвалиева), одним восхитительным вечером бабьего лета, везя его на своей машине с дачи Надежды Валентиновны, где как раз праздновался день ее рождения, на полной скорости свернул с дороги под откос, причем Отвалиев, как, видимо, и желал того Доставаев, истек кровью еще до приезда скорой помощи, а сам ревнивец долго валялся в коме, пока наконец Петров-второй, прозванный сослуживцами по реанимационному отделению Петровым-Водкиным, видимо за любовь к живописи, случайно забредши под рождество в его, Доставаева, палату, не спутал кислородную подушку с гармонью, и не отправился с ней вместе в гости к Надежде Валентиновне, на полдороги встретив Петрова-третьего, который шел как раз от нее, не застав, как водится, никого дома, и который категорически отказался пускать туда своего пьяного брата, разведя руками, и сочувственно посоветовав “Только через мой труп”, каковой совет и был незамедлительно исполнен, благо рядом проходил трамвай, после чего Петров-второй без помех добрел до подъезда Надежды Валентиновны, однако здесь он принужден был остановиться: попытки открыть внутрь дверь, которая семнадцать лет открывалась исключительно наружу, истощили его последние силы, после очередного удара он отлетел от подъезда метра на два, и, попытавшись пару раз встать, улегся на лед и заснул, но еще до того, как он замерз, Пантелеймонов, водивший тем вечером Надежду Валентиновну в театр и в тот момент, когда Петров-второй штурмовал подъезд, как раз стоявший у дверей ее квартиры, слыша безразлично-неопределенное “Может быть” в ответ на вопрос о следующей встрече, вышел из подъезда в совершенно подавленном состоянии, не глядя под ноги, и, споткнувшись о Петрова, разбил себе голову, оставшись так лежать до приезда скорой, коей водитель, Иванов, даже дравшийся как-то с Петровым из-за Нади, еще когда все трое учились на втором курсе первого меда, и который теперь с ужасом узнал своего соперника и сокурсника в коченеющем, припорошенном снегом теле, вел машину так невнимательно, что забыл включить сирену и на недозволенной скорости проскочил мимо милицейского “Форда”, который тут же пустился в погоню, и, после нескольких попыток обогнать скорую, Васильченко, к тому времени уже капитан милиции, высунулся по пояс в окно и открыл огонь из автомата по колесам ведомой Ивановым машины, которая тут же перевернулась и заскользила вдоль дороги, отчего водитель “Форда” вынужден был повернуть столь резко, что капитан Васильченко выпал из окна и ударился головой об лед, однако благодаря высоким профессиональным качествам никакой травмы он не получил и смог прийти на поминки братьев Петровых, Пантелеймонова, Доставаева и Иванова, на каковых он допился до того, что стал обвинять во всех смертях Надежду Приходько, припомнив заодно Отвалиева и Володимирского-второго, военного летчика, который задумал пролететь на самолете мимо надиного окна и в один, наверняка для кого-нибудь прекрасный, день во время тренировочного полета свернул в сторону ее дома, но, к счастью для Надежды Валентиновны и ее соседей, заблудился и, увидев улицу, которая показалась ему знакомой, устремился туда, да только нужного дома он там не обнаружил, а обнаружил два ряда давно не стриженых тополей по обе стороны проезжей части, правда, самолет оказался не самым дешевым инструментом для стрижки деревьев – из-за большого расхода техники, летного состава и брата его, Володимирского-первого, который попросту повесился; и не менее пьяный, чем Васильченко, Скребецкий, внимательно и мрачно выслушав все обвинения первого, предложил ему выйти, и вернулся уже один, удовлетворенный и еще более мрачный, каким он и оставался все время следствия и суда, во время которого был признан полностью виновным в убийстве работника милиции при исполнении служебных обязанностей – так как Васильченко пришел на поминки во время своего дежурства – и без смягчающих обстоятельств, поскольку на допросах обвиняемый упорно говорил, что, будучи трезвым, он сделал бы то же самое, однако смертная казнь в то время была не в моде, что, впрочем, не так уж помогло Скребецкому, который благодаря своему характеру, за который еще в школе его называли в лучшем случае “Долбаный Кихот”, почти не вылезал из карцера, и месяца через два скончался в тюремном лазарете от воспаления легких и, должно быть, еще десятка болячек, глядя на темнеющий потолок в ржавых пятнах, и вспоминая Калязина, который в свое время посвящал Надежде Валентиновне стихи, остававшиеся безответными и потому все более и более похожие на разговор с самим собой, и который, наконец, оказался в той кунсткамере, куда ремонтеры душ человеческих считают нужным помещать каждую сколько-нибудь выдающуюся личность, и где поэт встретил давно всеми потерянного из виду Петрова-первого, который как-то раз был столь впечатлен совершенно незначительным комплиментом со стороны Надежды Валентиновны, забывшей о сказанном ею в следующую же минуту, что схватил манию величия и вообразил себя Петром Третьим, и который подговорил Калязинского бежать – правда, несмотря на всю хитроумность плана, разработанного царственным изгнанником, сам автор его остался корчиться до утра на проводах, проходящих поверх стены, а вот Калязин перепрыгнул стену с дерева, вывихнув только ногу, и отправился, прихрамывая, в сторону железной дороги, где, уже под утро, Скребецкий, увидев его, идущего по шпалам навстречу товарному составу и торопливо что-то записывающего, закричал, но было слишком далеко, и Калязин так и не перестал писать, когда подлетел поезд, и стихи на помятых бланках какой-то устаревшей формы, спасенных от огня одним из санитаров, поклонником калязинского таланта, вспорхнули вверх, и когда Скребецкий, спотыкаясь, добежал до рельсов, ему оставалось только собрать листки, разлетевшиеся, как облачный замок под порывом ветра, в пачку, которую он бросил потом в почтовый ящик Надежды Валентиновны, вытащив лишь листок, единственный изо всех заляпанный кровью, на котором можно было разобрать только последнюю строчку из трех или четырех: “Я люблю тебя и за это”, и когда ангел смерти встал в его ногах, Скребецкий все еще мучительно пытался вспомнить, куда он задевал потом этот листок, но жизнь уже утекала сквозь пальцы, и последнее, что озарило мрачные каменные стены лазарета, было солнце, висящее над улицей Чугунко, где Скребецкий впервые увидел Наденьку – всего один взгляд, потому что несколько мгновений спустя он уже свернул на проезд Маршала Шрамова, а она пошла по улице Червоненко – должно быть, за пивом, а впрочем, кто теперь будет об этом вспоминать.